Так бегала я в школу, босая и неодетая, две зимы, а на третью сильно заболела. В лазарете пришлось целый год пролежать: сначала корь была, а потом ноги все ломило. Хозяева мои за это время ни разу не навестили меня, не пришли узнать, жива ли я.
Я поправилась, назначили меня на выписку. Я была рада; думала, вот снова поеду на прежнее место, буду в школу ходить, хоть понемногу ученье продолжать.
Но не вышло по-моему. В последний день сказала мне сиделка, что я опять «переводная»: к другим хозяевам, в колонию, к немцам меня назначили. Горько мне стало: я всегда слышала, что колонисты злые, и питомцам у них хуже живется.
Приехал за мной колонист; с виду он был добрый, но я ему все-таки не очень-то верила. Хозяйка оказалась не сердитой; она была немножко помешана, в хозяйство не входила; я одна должна была обо всем заботиться. В школе учиться уж не пришлось.
В колонии я отдохнула немного от моих прежних мытарств и поправилась.
Мне исполнилось семнадцать лет; взяли меня из колонии в Петербург, в «казну», то есть на казенную службу в институт. Из питомок каждый год отбирают в казну положенное число. В институте мне понравилось, и занятие свое я скоро поняла: меня определили в бельевую, смотреть за бельем.
Подруг много, весело; у нас, – девушек, и вечера бывали. Мы танцевать любили и умели: как у воспитанниц танцкласс – мы в соседнюю комнату, и все, что им учитель показывает, мы перенимаем. Привыкла я тоже книжки читать; все девушки романы потихоньку читали. Один раз мне попался страх какой интересный: «По локоть руки в золоте, по локоть руки в крови». Я этот роман все по ночам читала, чтобы наша кастелянша, мадам Рязанова, не увидела. Она не любила.
Сидела я раз вечером в девичьей – работу мы покончили – вдруг приходит моя знакомая, Анна Ивановна. Я уж ее целый год не видала, мы с ней никогда особенно не дружили. Не знаю, как это она меня вспомнила.
– Пойдем, Паша, ко мне, посидим, чайку напьемся. Тут недалеко, на Николаевском вокзале.
Пошли мы. Ее названый муж был дома, я его раньше не видала, ну – познакомились.
Пока чай готовили, я села у окна.
Дверь отворилась. В комнату вошел незнакомый человек, снял пальто, тихо сказал «здравствуйте», и сел к столу. Анна Ивановна засуетилась, угощает его, но меня ему не отрекомендовала. Я узнала потом, что это обер-кондуктор с Николаевской железной дороги; он у Анны Ивановны комнату снимал, жилец ее был.
С первого взгляда он мне показался уже немолодым, некрасивым: темные усы висели книзу, волосы спереди подрезаны, сам высокий, худощавый… Но тихий и кроткий разговор его я слушала с удовольствием.
Помню, вскоре после того мы его на Троицу на бал пригласили. В этот день у девушек всегда бал: двух гармонистов зовут, – большие у них такие гармонии, – угощенье бывает и танцы в «круглом саду».
Вечер был теплый, ясный; молоденькие листочки едва развернулись, дни стояли длинные, ночи почти не было – сумерки. Все же, когда чуть стемнело, ушли танцевать в девичью; мы с ним одни остались в саду, долго гуляли между деревьями.
Он мне рассказывал о себе, говорил, что любит спокойную жизнь, семейный угол… Я молчала; мне было хорошо с ним, и казалось, что я его давно знаю, давно слышала такие речи, тихие и разумные.
Мой новый знакомец, Борисов, кротостью вошел в мое сердце. Я его не сразу полюбила. То нравится он мне, то будто чую в нем что-то хитрое и злое, страшно мне сделается, дальше от него быть стараюсь.
Началась у нас переписка, свиданья пошли. Мы часто виделись у Анны Ивановны. Позовет она меня к себе, а сама сидит-сидит – вдруг вспомнит: «Ах, Боже мой, ведь меня кума Пелагея Васильевна зайти сегодня зачем-то просила! Ты погоди, Паша, я сейчас вернусь».
И уйдет. А я радовалась, это время мы с жильцом, Николаем Ивановичем, вдвоем просиживали. Я уж тогда начала к нему очень привыкать. Чуть день не повидаю – скучно, и работать не могу. Он и в институт часто приходил. Я о своей любви ему никогда не говорила, держала себя гордо.
Раз – это было уж в конце мая – он целый день не приходил. К вечеру, часов в восемь, я не вытерпела: дай, думаю, пойду к Анне Ивановне – может, и он с поезда вернулся.
Погода стояла славная, тепло, тихо. По улицам и огней не зажигали, совсем день, светло. У Анны Ивановны посидела я немного – гляжу, идет он.
– Здравствуйте, – говорит, – как здоровье? Душевно рад вас видеть. Я сегодня целый день ездил, вот только сейчас с поезда.
Пока мы там сидели, я все время над ним смеялась, дерзкие речи говорила, сама не знаю отчего. А он был самолюбивый: вижу я, побледнел, губы кусает – рассердился. Стало мне его жалко, однако я этого не показываю, собираюсь домой.
Анна Ивановна в разговоре нашем его сторону держала, спорила со мной. Он как будто повеселел.
– Позвольте, – говорит, – проводить вас, Прасковья Александровна; вот и Анна Ивановна пойдет, погода очень прекрасная.
Мы вышли.
Стало свежее и как будто стемнело; часы на вокзале показывали одиннадцать. Мне было весело и легко. Николай перестал дуться, шутил и смеялся.
Мы проходили по Лиговке; вдруг слышим – музыка играет, окна освещены.
– Что это? – спрашиваю я у Николая.
– Это гостиница «Дунай». Хорошая гостиница. Хотите, зайдем? Выпьем чайку, музыку послушаем. Право, зайдем? Ведь вам еще не поздно, Прасковья Александровна…
Я не знала, что сказать; заходить мне не хотелось, а отказаться – его было жаль: он так просил, и так я его обижала.
Вдруг Анна Ивановна говорит:
– Зайдем, пожалуй, отчего не зайти? Вы нам пару пива поставите. Идешь, Паша?