Я молча пошла за ними. Мы отворили парадную дверь и стали подниматься по лестнице на второй этаж. Оглянулась я, а моей Анны Ивановны нет как нет.
Я испугалась.
– Где ж Анна Ивановна?
– А она, кажется, своего мужа встретила в дверях. Она сейчас придет…
Нас провели в номер. Это была небольшая узкая комната в одно окно. Пестренькая занавеска была спущена. Такая же пестрая перегородка разделяла номер на две половины. Перед диваном стоял стол, покрытый белой вязаной салфеткой. Я не хотела садиться, прохаживалась по комнате и все спрашивала, где Анна Ивановна.
– Право же она встретила Василия Дмитриевича и пошла с ним, – сказал Николай. – Она сейчас придет сюда. А вернее всего, что они тут, в соседней комнате. Человек! две бутылки меду! Пива тоже подай. Вы что пьете, Прасковья Александровна?
– Я ничего не пью, – право, мне ничего не нужно.
– Ну, я один буду пить за ваше здоровье. Только присядьте со мной.
Я села на диван. Принесли меду. Сначала я видела, как он тихонько улыбался, наливая себе стакан, потом сразу сделался серьезен, поднялся со своего места и сел рядом со мной. Я посмотрела на него: он был бледен, а в глазах его мне почудилось что-то злое и жестокое. Я испугалась и хотела встать, но он удержал.
– Полюбите меня!
– Послушайте, право, я удивляюсь: не глупый вы мужчина, и вдруг такие у вас ни к чему не нужные мысли. И где это только Анна Ивановна?
Он помолчал.
– Я слыхал, Прасковья Александровна – за вами артельщик один очень ухаживает?
– Правда, ухаживает. А вам-то что? За мной не один он ухаживает.
– Вот это-то мне и не нравится.
Николай крепко обнял меня. Я вскрикнула, хотела вырваться, но он держал меня и, наклонившись близко, произнес:
– Не кричи, все равно дверь заперта…
Помню одно, что после я, как безумная, выбежала оттуда на улицу. Я не хорошо понимала, что со мной, и не знала, что делать. По счастью, я захватила с собой из дому два рубля; не раздумывая долго, я пошла на вокзал, взяла билет и уехала к дяде в колонию. Он не удивился: из института меня часто пускали к нему гостить. Только там я немножко одумалась и начала понимать, что со мною случилось.
Николай стал мне писать письма, но я их не читала; разорву на мелкие кусочки и отошлю назад. И слышу я – все он своим знакомым про меня рассказывает; должно быть, очень уж сердился, что ничего со мной не может поделать и что писем его не принимаю.
На душе у меня было горько и тяжело; я его все-таки любила.
Так минуло лето. Пришел сентябрь, дожди; работы прибавилось; понемногу я начала привыкать к мысли, что никогда его не увижу. Дурные его поступки я забыла.
Вдруг все сразу переменилось.
Стала я прихварывать, все мне неможется, – то там болит, то здесь; с лица осунулась, пожелтела. Надо, думаю, к доктору сходить. Долго собиралась, наконец пошла.
Посмотрел доктор: «Это, – говорит, – болезнь не опасная…»
Я сначала не поняла, – ну, он пояснее сказал. Вышла я от него, и сама себе удивляюсь, как то я еще иду; кабы в то время случилось в Лиговке воды побольше – может, меня теперь и на свете бы не было.
Что делать? Вот когда настала моя забота; целые ночи напролет я не спала; лежу с открытыми глазами, смотрю в темноту и думаю: чтб делать?
Одно оставалось – на место идти.
Я говорила знакомым, что выхожу из казны, просила место мне приискать, но место не находилось.
Прошла неделя, и стало мне не в мочь. За эту неделю душа у меня изболелась. И я решила про себя: пусть будет что будет; хоть и стыдно это – напишу Николаю.
Написала коротенькое письмо, просила прийти завтра в четыре часа.
Целый вечер и следующее утро я ходила бледная, испуганная.
– Придет или не придет? Он пришел. Мы были одни.
Николай обнял меня крепко. «Прости меня, Паша, прости»… и еще что-то тихо говорил, я уж не разобрала, горько плакала; сразу воротилась моя любовь к нему, я позабыла обиды. Вижу, не совладать все равно с собою: пусть уж, думаю, пусть люблю…
Поуспокоились мы немножко, – он спрашивает, как мне живется.
Я ему всю правду сказала.
Он задумался.
– Знаешь что, Паша? Тебе тут оставаться не приходится.
– А как быть-то? Место на воле скоро ли выйдет? Да и искать в таком моем положении не знаю где.
– Совсем тебе никакого места не нужно, а найму я комнату, переходи жить. Теперь, конечно, мне свадьбу играть расчету нет, жалованье маленькое, мать на руках. К весне виднее будет. Я тебя так не оставлю.
– Не пойду я к тебе. Я всегда тех осуждала, кто на легких хлебах живет – сама не пойду.
– Эх, Паша, теперь ведь уж все равно, теперь тебя кто ж возьмет? Тебе кроме меня ни за кого не идти. Да и не ты первая, не ты последняя. А я тебя обижать не стану, вот ей-Богу же не стану. Так я пойду комнату искать.
Он встал.
Я не знала, что ему сказать; на душе было невесело, думалось, нехорошо я поступаю, да вспомнила, что с ребенком некуда идти – и согласилась.
Вечером, дня три спустя, сидела я в девичьей, чай был накрыт; вдруг входит Борисов.
– Милости просим, – говорю я, – как раз к чаю.
– Ох, Паша, не до чаю мне; я, – говорит, – место потерял. Я вся обомлела. Смотрю на него, а он бледный и сам будто не в себе.
– Отчего так? – спрашиваю.
– Да так уж, случилось такое дело. Теперь не знаю как мне и быть. Главное – мать-старуха, куда я ее дену?
У меня глаза были полны слез. Хотела сказать ему, что пусть бы мать пока у меня погостила – да не посмела; я сама была бездомная.
Просидели мы с ним так минут пять, и говорит он наконец, все невеселый: