И вдруг что-то случилось. Серженька ничего не хотел и не начинал, он только сделал невольные, привычные движения, отвечающие на такие слова, на такие взгляды, на выражение голоса… И она сама бросилась к нему на шею. Он поцеловал ее, и ему было приятно, но очень обыкновенно, даже, пожалуй, хуже, потому что примешивалась глупая досада. Он невольно подумал: «Вот, те и на! И эта лезет! Все бабы одинаковы. Дама… порядочная… Нет, видно, умных-то нету! А впрочем… мне-то что?» И на минутку она ему стала даже неприятна, потому что слишком уж живо напомнила Минн и Аделей. Какая же после этого разница?
Софья сразу опомнилась, вероятно, почувствовав внезапный Серженькин холод. Она вырвала руку, которую он, впрочем, не удерживал, и произнесла:
– Я иду домой…
– Домой? – где-то совсем близко, из мрака, раздался голос Карышева. – Мы сделаем еще тур с княжной. Скажите, Софья Васильевна, что мы сейчас.
Софья молча шла по дорожке одна, Серженька, не пытаясь овладеть опять ее рукой, следовал сзади. Досадное чувство Серженьки проходило, ему делалось все обыкновеннее и безразличнее, он мало-помалу совершенно перестал интересоваться Софьей и думал уже не о ней, а о своих обычных делах, о завтрашних заботах, о письме, полученном от товарища… Минуты восхищения и уважения перед Софьей как и не бывало. Будничные мысли о простых вещах принимали свое будничное течение.
У порога Софья хотела что-то сказать, но не смогла и молча протянула руку. Он дотронулся до нее обыкновенным слабым пожатием и проговорил, отступая:
– Мое почтение.
Когда Софья вошла в столовую, на свете лампы лицо ее было бледно, как мел, с нехорошими, темными глазами. В столовой еще сидели Александр и Шатилов, занятые не то спором, не то задушевным разговором. Предупреждая вопросы, Софья сказала:
– Я нездорова. Мне чуть не сделалось дурно. Верно, простуда или нервы. Я сейчас иду наверх.
– Да, вы скверно смотрите, Софи, – произнес Александр, окидывая Софью равнодушным взором. – Больнее меня, пожалуй. Покойной ночи. Да, постойте: вы знаете la grande nouvelle? Дядя-то наш! Каков скрытник! Тогда и узнаем, когда все решено бесповоротно.
– Я скажу сам, Александр… – попытался возразить Шатилов.
– Нет, нет! Софи должна знать. Ведь она же ваш друг!
– Софи! Дядя осенью оставляет нас, переезжает на постоянное житье в Италию. Все уже устроено.
– Да, подошла такая работа, что нужно… – тихо сказал Шатилов.
Софья почему-то побледнела еще больше, произнесла тихо:
– Правда?
И, не дожидаясь ответа, пошла к дверям. Шатилов проворно вскочил со стула, догнал ее в коридоре, ласково взял ее руки:
– Софи, милая, скажите, что с вами? Я вижу, что с вами не хорошо, что у вас есть что-то на сердце… Ну, скажите мне, голубушка… Может, легче станет.
– И вы еще уезжаете… – проговорила она, глядя мимо него. И вдруг вскрикнула, вырвав руки и не сумев и тут сдержаться от чего-то деланного, театрального в голосе и жесте:
– Потом! Потом!
Она прибежала в свою комнату, упала на постель лицом в подушку. Ей казалось, что она ночью одна в очень ветреной и холодной пустыне. Главное, одна…
И потянулись длинные, беспощадно запутанные, тонкие, как паутина, ненужные и бесконечные нити мучительной женской психологии…
– Нелли, что с вами? – сказал Александр, останавливая молодую девушку в дверях, когда она, с белым шарфом на голове, хотела выскользнуть вон. – Куда вы спешите? Вы очень изменились. Я вас совсем не вижу. Вы не хотите больше разговаривать со мной, никогда не заходите ко мне… Вы сердитесь на меня?
Нелли подняла на него бледные, невыразительные глаза.
– Я? – проговорила она. – О, нет! Я все та же. Почему вы думаете, что я изменилась? Я никогда не меняюсь. Я шла сыграть партию в крокет с Юрием Ивановичем, но, если вам угодно, я останусь.
Она спустила шарф с головы и спокойно села в кресло, против Александра. Они были одни в маленькой гостиной, не очень светлой даже в это солнечное, предосеннее утро.
– Если угодно! – повторил Александр с горечью. – И этот вечный Карышев! О чем вы находите говорить с ним? Я, по крайней мере, давно знаю наизусть все, что он может сказать. А вы с ним гуляете, играете в крокет…
– Это только значит, что я на вас мало похожа, – холодно возразила Нелли. – Но я совсем не хочу ссориться с вами, Александр Владимирович, и не понимаю, в чем вы меня упрекаете. Мне все люди интересны. Вы не можете сказать, – живо прибавила она, – что я не с интересом отнеслась к вам и ко всему, что вы мне говорили. Ваши стихи… я даже им подражать пробовала…
Она усмехнулась.
– Что мои стихи! Точно я не понимаю, что они плохи. Не в стихах дело. Но вы чувствуете меня, – не отнимайте же у меня себя, Нелли! Вы… одно время я смотрел на вас, как на мое спасение…
– А теперь не смотрите? В сущности, вы меня совсем не знаете. Вы меня… вообразили, сочинили, как стихотворение… И вы меня, право, замучили так.
– Нет, нет, Нелли, милая! Да разве вы не мое стихотворение, лучшее, единственное из всех? Не пугайте меня…
– Боже сохрани! Напротив. Я очень рада быть вашим созданием… если вам так хочется. Только… Александр Владимирович! Я думаю иногда, как вы можете жить так, в каких-то нездоровых грезах, без всякого дела, без работы, без…
– Нелли! – воскликнул Александр, ударив себя в грудь. – И это вы мне говорите? Карышев так бы сказал. Неужели вы не вникаете в мою душу? Что, я притворяюсь перед вами? Я труженик, я мученик… Вы думаете, жизнь, какою я ее вижу, не есть уже величайший труд для человека, подобного мне? Это – моя работа, побеждать безобразие жизни. Я знаю, что умру в борьбе, и рад. Но, Нелли! Я тем легче умру, чем больше испытаю прекрасных, бескорыстных мгновений, когда постигается невозможная красота. И я цепляюсь за все, что мне обещает красоту. Нелли! Вы не должны изменять истинному! Помните вечно, для чего вы рождены. Вы понимаете меня?