Софья смеялась. Карышев тоже стал улыбаться, но Нелли и Александр были очень серьезны.
В стекле балконной двери показалось темное пятно.
– Войдите! – крикнула Софья.
Это был сам Серженька Бологовский.
– Ah, le monsieur en question! – воскликнула Софья. – Да идите же! Что вы стоите на пороге?
– Нет, нет, – смущенно отозвался Серженька. – Дождь шел, у меня сапоги грязные. Я пришел спросить Андрея Петровича, в котором часу завтра ему угодно лошадей?
– Разве Андрей Петрович уезжает? – удивленно спросила Софья. – Я не знала. Но все равно войдите, не беда, что грязны. Сядьте, а мы сейчас пошлем к Андрею Петровичу.
Серженька вошел, держа в руках фуражку и стесняясь грязных сапог. В комнате он был еще громаднее. Полная, белая шея выходила вся из низкого воротника тужурки, на коротко остриженной голове, казавшейся маленькой перед телом, уже светлела будущая, ранняя лысина, и эта лысина так же не шла к его свежему, молодому, почти детскому лицу, как ко всей его фигуре, красивой на солнце, где-нибудь около риги или у речки, – не шли городские вестоны, узкие галстухи, кадетская словца и пошловатые приятели-офицерики.
– Знаете, – заговорила Софья, не дав ему раскрыть рта, – тут возник вопрос, влюблена я в вас или нет? Я решила его утвердительно. А вы? Вы как думаете? Влюблена?
Серженька покраснел и нахмурился. Ему это было неприятно. Он не любил таких шуток в обществе. Последние две недели как-то выходило, что он – не то, что ухаживал, а бывал чаще с Софьей Васильевной, чем прежде. Если шли гулять, она брала его руку. Ехали на лодке, он садился против нее. Ничего «такого» ему, впрочем, и в голову не приходило. Она была гораздо старше его, не очень уже красива – ему не нравилась вовсе – да и не думал он искренно ни о каких женщинах. А что касается веселья, то ему тысячу раз было веселее с молоденькими соседними барышнями. С Софьей же он себя чувствовал неловко, неуютно, она говорила ему о сцене, о своем призвании, о ролях, об искусстве вообще, а если начинала говорить о деревне и мужиках, то выходило, что они совсем не понимают друг друга и что Софья обо всем этом думает совершенно так, как соседи-помещики, с которыми Серженька был в неладах и называл «красным гнездом». И языком Софья говорила каким-то непривычным. А ее театральный, хотя очень приятный, грудной голос прямо пугал его.
Но все-таки она была настоящая дама, хорошо одевалась, будущая актриса, племянница и друг профессора Шатилова (его Серженька, не зная, очень уважал), и потому внимание ее и разговоры слегка льстили Серженькиному самолюбию. Он признавался с трогательным добродушием, что все кругом считают его «лодырем» и большим «идиотом», но что на это ему, при его деле, в сущности, «наплевать».
Но теперь шутки Томилиной ему показались неприятными. И стало как-то беспокойно. Он повернулся на стуле и ничего не сказал.
– Что ж вы молчите? – настаивала Софья, улыбаясь. – Влюблена, да?
– Я… я, право, не знаю, что вам сказать, – произнес Серженька мучительно. – В общем… ведь это балаган… Что ж? А вот как же насчет Андрея Петровича?
– Ага, отвиливаете, не хотите сказать, что думаете! Ну успокойтесь, бедняжка, не влюблена. Скорее Нелли в вас влюблена, недаром же она, уличая меня, побледнела, как скатерть. Что, Нелли, не правда?
– Все возможно, – произнесла Нелли холодно. – Вы идете к себе, Александр?
– Да, я ужасно нездоров.
– Не уходите! – вскрикнула вдруг Софья. – Я в ударе и буду вам читать. Сергею Павловичу будет скучно, но что за беда?
Александр остался. Пришел и Андрей Петрович, и даже Лизавета Петровна. В комнату внесли еще две лампы. Софья, возбужденная, почти красивая, отошла к стене. Лампы освещали ее тонкую фигуру, плоскую и гибкую, в светло-сером платье. На узком лице с острым подбородком лежало нежное и глубокое оживление. Невольно Карышев вспомнил, какой много лет назад видел ее в первый раз на балу у губернатора, когда еще сам был гимназистом. Она все-таки удивительно изящна, эта женщина. И она ему, Карышеву, принадлежала, любила его… Почему непременно думать, что она теперь не любит? Ведь это же неестественно. Любит… И стоит ему сказать слово, сделать к ней движение… кто знает? Может быть, вернется старое, и будет даже лучше… Так, как она теперь, в этом платье, с гибкой фигурой и трагическим лицом (в лице у нее всегда было что-то трагическое) – она ему опять положительно нравится… Но нет. Это было мгновение слабости. Как бы она ему теперь ни нравилась, он не изменит решенному. Честность прежде всего. А ведь не жениться же на ней… У Карышева другие планы, он обязан перед собою поступить так, как он наметил ранее, и ничто не столкнет его с этого пути…
– Вы знаете, – заговорила Софья, – любовные стихи – не мой жанр… Я их и не читаю почти… Я люблю сильное, идейное…
– Без предисловий, – проворчал Александр. – Читайте свое идейное. Жаль, что не знаете монолога из леди Макбет. Если не перепустите трагизма, то выйдет хорошо.
Но Софья начала стихотворение Некрасова «Парадный подъезд». Читала она так, как учила его раньше, читала по-актерски, чуть не с жестами, отступая назад, сильно понижая и повышая голос. Она помнила, что на каком-то вечере читала его с проникновенным чувством, безумно волнуясь, живя в каждом слове… Тогда в зале был Чаплин, и она знала, что он ее слушает. Но в этот раз, хотя она прочла, вспоминая прежние интонации и повторяя их, в душе было холодно и мертво, и стихи точно завяли перед ней. Она кончила торопясь и взялась за менее боевое стихотворение Минаева – «Луна», которое удалось ей больше, хотя она видела, что Александр морщится от некрасивых рифм. Голос ее выкупал приподнятость тона, и только сильно портил впечатление неизящный, слишком величественный для гражданских идейных стихов жест, когда она высоко закидывала голову. Прочтя еще несколько стихотворений «с направлением», она их знала много, прочтя хорошо, хотя и с легкой фальшью, она вдруг остановилась и провела рукой по лицу, как бы припоминая.