Что-то нежное, несмотря на резкость фраз, послышалось в голосе Сергея Павловича, когда он заговорил о брате. Иван Павлович Бологовский, которому и принадлежало Песочное, был действительно болен. Сергей Павлович, или Серженька, как звали его все за глаза, был, напротив, необыкновенно здоров, толст и деятелен и, несмотря на свои двадцать лет, отлично управлял Песочным. Он не кончил корпуса, служить не хотел и терпеть не мог петербургской жизни, которая, как он говорил, ему «уже надоела». Лизавета Петровна, наняв у Серженьки дачу, передала ему, но и за это не сердилась, а невольно удивлялась практичности молодого хозяина и очень его жаловала.
Поодаль, на качалке, сидел Александр Елисеев. Быстро темнело, и его папироска вспыхивала все ярче. Он молчал; небрежная поза выражала не то усталость, не то скуку.
– Вот, Шура, – сказала Лизавета Петровна, – если б тебе дать управлять имением!.. Воображаю, чего бы ты натворил!
– Да я бы и не взялся, – лениво произнес Александр. – Кстати, я не уверен, что и Сергей Павлович такой идеальный хозяин. Для этого нужны опытность, долголетняя практика.
– Нужна любовь к делу, остальное придет. Не слушайте его, Сергей Павлович. Шура бы в своем имении выстроил вместо дач башню под облака и сидел бы на верхушке, пока мужики не свезли бы к себе всю его рожь и овес. Нет, великая вещь – практичность!
– Я этого никогда не отрицал, – по-прежнему с ленивой насмешкой произнес Александр. – Не правда ли, дядя, – обратился он к Шатилову, молча и тихо сидевшему около Софьи, – ведь мы с вами преклоняемся перед практичностью?
Шатилов поднял голову и ответил с серьезностью:
– Не могу сказать, чтоб я преклонялся, но уважаю ее и, пожалуй, больше тебя, Александр. Мне кажется слабостью презирать какое-нибудь человеческое качество только потому, что им не обладаешь.
– О, дядя, что за нравоучения! – равнодушно сказал Александр. – Главное свойство нравоучений – их бесполезность. Это пора бы тебе знать. А я, право, не могу положить жизнь на управление имением только потому, что я этого не умею и не чувствую ни малейшей склонности. Сергей Павлович на меня не в претензии. Каждому свое.
Слова Александра прервал резкий и продолжительный свисток. Полотно железной дороги было недалеко.
– Однако уже девятичасовой поезд идет, – сказал Серженька, молодцевато выпрямившись. – Надо бежать. Дела еще много. Да и брат ждет. Он без меня ужинать не станет.
– Вы, кажется, и спать его укладываете? – спросил Александр.
– Да, совсем в няньку обратился, – с откровенной улыбкой ответил Серженька. – Больной человек.
– Вы, Шура, при вашей непрактичности, никак не могли бы этого сделать, – сказала вдруг Софья, и голос ее неожиданно дрогнул от злобы.
– Каждому свое, – просто произнес Серженька. – Мое почтение.
Он уже сошел со ступенек террасы, когда Александр вдруг окликнул его:
– Извините, забыл спросить вас: ваши лошади, кажется, на вокзале?
– Да, а что?
– Ко мне сегодня, вероятно, товарищ приедет. Merci. Я ему написал, чтобы он спросил лошадей из Песочного.
Когда Серженька удалился в темноту своей тяжеловатой походкой и за соснами скрылось пятно его белой фуражки, Александр сказал снова:
– Извините, мама, что я вас не предупредил. Надо бы комнату приготовить. Да я забыл совсем. Угловая свободна?
– Да, Шура. Как же ты все-таки не сказал? И кого ты ждешь?
– Карышева, – сказал Александр, размахнулся и бросил докуренную папиросу в сад. Красная полоска осветила на мгновение бледное лицо Софьи и глаза, обращенные на Елисеева. Он заметил этот вопросительный, испуганный взор, но ничего не сказал.
– А, славный юноша, – произнесла добрая Лизавета Петровна, вставая. – Однако надо приготовить ему, ежели приедет.
Она ушла. За ней, молча, ушел и Шатилов. Известие о приезде Карышева не понравилось ему, но рассуждать с Александром он не заблагорассудил. К тому же Шатилову было очень мало дела до приезжих: у него была совершенно отдельная половина дачи – барского дома, ветхого, но еще приятного и удобного. Шатилов свою половину так и нанимал особо от сестры, перевел туда книги, и даже в саду Сергей Павлович ему любезно поставил изгородь: Шатилов иногда обдумывал свою работу на воздухе и любил при этом полное одиночество. С ним жил его человек, порою Шатилов завтракал и обедал у себя. С половины сестры к нему заходила часто одна только Софья.
Вслед за Шатиловым поднялся и Александр. Горничная внесла свечи в стеклянных колпаках и тотчас же вышла. Пламя, неприятное, красновато-тусклое, осветило бледное, широкое лицо Александра Елисеева с очень черными, выпуклыми глазами и короткими смолистыми волосами щеточкой надо лбом. Над верхней, всегда не то бессильно, не то презрительно приподнятой, губой едва пробивались усы, хотя лицо было далеко не юношеское и не свежее. Даже серая студенческая тужурка, прекрасно сшитая, не моложавила его. Роста он был не высокого, скорее полон, чем худ.
Он, сощурив глаза и устало передернув плечами, хотел войти в комнату.
Софья поспешно встала и подошла к нему с легким шелковым шорохом.
– Скажите, это правда, что Карышев приедет сюда? – спросила она нервно, дотрагиваясь до рукава его тужурки.
Александр приподнял брови.
– Ну да. Ведь я сказал. Разве это так удивительно?
– Он не бывал у нас зимой… Я не знала, что вы с ним опять сошлись…
– Не понимаю, почему это вас волнует, Софи… Извините, я решительно не мог предположить, что это по каким-нибудь соображениям вам может быть неприятно… Я никогда не думал о ваших отношениях…