Зубы ее стучали, у нее сделалась лихорадка. Она завернулась в платок. Потом взяла свечу, поставила ее около своей кровати, на столик. Хотела начать раздеваться – но вдруг опустилась на постель – и сидела, не двигаясь. Шилаев молча следил за ней глазами. Он видел ее волнение, знал, отчего оно происходит – и все это ему не нравилось. К простым вещам следует относиться просто. Всякая возня, преувеличение значения, проволочки или «поэзия» там, где они совершенно не у места, – только отнимали время, затрудняли жизнь и поэтому сердили Павла Павловича.
Он медленно подошел к Веруне, сел с ней рядом на постель, обнял ее, заглянул в лицо, которое она отворачивала, и сказал спокойно:
– Веруня, ты меня боишься?
Она не отвечала. Шилаев чувствовал, как она дрожит.
– Послушай, Веруня, – продолжал он тем же спокойным тоном. – Ты мне делаешь очень больно, очень неприятно. Ты затрудняешь нашу совместную жизнь; ты отдаешься тому, что не главное; каждый камень на дороге ты принимаешь за цель или за неодолимое препятствие. Я тебе говорил, что будет много, много страданья и горя, и трудностей, и никаких радостей, кроме сознанья, что мы с тобой живем разумной и верной жизнью. Если ты хочешь быть моей помощницей и другом, – ты должна иметь власть над собой и мужество, как в пустом, так и в важном. Страданья придут все равно, будешь ли ты их встречать бодро, или плакать, трусить, жаловаться и отступать. Их нужно пережить. Теперь ты дрожишь, чуть не рыдаешь, не имеешь силы покориться перед необходимостью – сойтись со мной близко, а между тем рано или поздно мы должны сойтись, будешь ли ты падать в истерику, как институтка, или взглянешь на вещи просто и твердо, как я хочу, чтобы ты смотрела на все. Никогда не надо попусту тратить свои силы; еще нагорюешься, наплачешься! Я верю, дорогая, ты будешь смела и тверда в нашей трудовой жизни, если только любишь меня. А теперь, сегодня, ты такая дурная, неоткровенная, и все отдаляешься от меня. Я могу подумать, что ты меня и не любишь…
Веруня вдруг вскочила на постель на колени, бросилась на шею к мужу и, прижимаясь к нему, повторяла:
– Нет, нет, я тебя люблю, не обижай меня, я тебя люблю… Я буду такая, как ты хочешь; буду думать, как ты думаешь, идти с тобой, всегда с тобой, и пусть меня нет – один ты…
Шилаев молча обнял Веру.
В крошечной «дамской» комнате, с кривым темным зеркалом и даже не малиновыми бархатными, а просто пеньковыми диванами, – сидела Веруня. Она дожидалась Шилаева, который ушел хлопотать насчет извозчика в город. До Хо-тинска от станции было верст пятнадцать по скверной дороге. Она испортилась особенно в последние три дня, когда дождь шел не переставая.
В комнате пахло карболкой, а может быть, просто краской. В окна виднелся желтый, потемневший от дождя, забор станционного палисадника, где на обветренной куртине еще пламенела единственная георгина; дальше, за платформой, тянулся ряд неподвижных товарных вагонов, уснувших на запасном пути. Грустная мокрая собака жалась к стене дома: дождь шлепал с крыши, переливаясь через края водосточной трубы. На платформе, в уголку, ёжился жид, худой, тонкий, в картузе и в черно-зеленом сюртуке до пят. Два хохла, даже без свиток, в одних холщовых рубахах и высоких меховых шапках, прошли мимо окна размеренным шагом. Веруня глядела в окно машинально, почти ни о чем не думая. Лицо ее было бледно и утомлено до крайности. Шляпка съехала на бок; она не держалась на жидких, коротко остриженных волосах. Вера облокотилась на подоконник и ждала терпеливо.
Выехали не раньше пяти часов и приехали в Хотинск, когда уже стемнело. Шилаев был угрюм: его раздражало молчание Веры, ее утомленное лицо. Ему казалось, что она молчит нарочно и в душе упрекает его и за тяжелое путешествие от Москвы в третьем классе, и за эту жидовскую балагулу, в которой они среди темноты и грязи качаются и трясутся пятнадцать верст. Он негодовал на ее бледность, и на себя, за то, что он как бы чувствует себя виноватым перед этой «барышней».
– Нет, нужно сразу поставить ее на должное место. Я поступлю нечестно, если буду баловать ее. Ей надо привыкнуть к жизни. Каждая минута моей слабости может принести ей несчастие в будущем.
И оба они молчали все пятнадцать верст.
Зная, что везет учителя, жид подъехал прямо к прогимназии. Скверный желтый каменный дом стоял совсем почти на выезде: огоньки города виднелись в стороне, за речкой. Едва добился Шилаев, чтобы ему показали его квартиру. Эта квартира была – маленький деревянный домик в три окошка на улицу, с покатой крышей. Прогимназия стояла наискосок от него. Внутри оказалось довольно чисто, новые дощатые стены, некрашеный пол. Из передней направо дверь вела в маленькую кухонку, а налево – в первую комнату, довольно просторную, в два окна. За ней была вторая комната, поменьше.
Жид внес чемоданы, явилась откуда-то разбитная старуха Устинья, которая принесла жестяную лампу и обещала поставить самовар. Устинья эта, как оказалось, служила у прежнего учителя, холостяка, и явилась на случай: не возьмет ли ее и новый? Мебели было очень мало. Стол, два стула, деревянная кровать без матраса… Но когда принесли самовар, разнокалиберные чашки, и Шилаев с Веруней сели пить чай – им обоим вдруг стало весело: наконец-то они дома, в своей квартире, где так чисто и пахнет деревом; тут можно хорошо и скромно устроиться, можно жить уютно и счастливо.
Вера даже принялась было высказывать свои планы: где она что повесит и где что поставит – но Шилаев вдруг прервал ее. Он точно вспомнил забытое на минуту.