Вера теперь понимала, что все люди разделяются на таких, у которых есть хлеб, и на таких, у которых нет хлеба. И надо стремиться к тому, чтобы у всех был хлеб. Тогда и наступит полное счастье! Как мертвому ничего не нужно, кроме земли, так живому – ничего, кроме хлеба. И на вес, чуждое хлебу, Вера смотрела испуганными и недоверчивым!! глазами: оно только задерживало наступление будущего счастья. Кроме убеждений, у Веры было сердце, ее собственное, и очень нежное. Она полюбила Шилаева, и теперь, сделавшись его невестой, она была бесконечно счастлива и готова на всякий подвиг.
Павел Павлович знал это, и радовался, что на хорошее дело, на хорошую и верную жизнь у него есть помощница.
Большая серая глыба снега лежала у запертого переезда через Неву, на Дворцовой набережной. Шилаев почему-то остановился и смотрел на эту глыбу при свете зари. Порывы мокрого морского ветра, соленого и резкого, летели по белой поверхности реки, налетали на глыбу, обвивали ее – и Шилаеву казалось, что она дрожит и колеблется, и вся тает, и опускается под этим тяжелым, сырым и бессмысленным ветром. Завтра ее уже не будет наверно: ветер ее съест… Павел Павлович вздрогнул, нахмурился. Эти мысли удивили его и не понравились. Он закутался плотнее в довольно легкое пальто и прибавил шагу.
В холодный и ясный апрельский день товарищи и знакомые собрались на Николаевский вокзал провожать Павла Павловича. Собственно товарищей всего было двое, а знакомых – Вера Владимировна Прокофьева и ее подруга Киселева.
Вера пришла с Киселевой за целый час до отхода поезда и все время ходила с женихом по платформе. Непосвященная, но подозревающая многое, Киселева из скромности удалилась в дамскую комнату.
– Слушайте меня, Вера Владимировна, – говорил Шилаев. – Вы со мной не на праздник идете, а на тяжелую работу. Я вам ни счастья, ни радостей, ни веселья обещать не могу, а обманывать вас не желаю. Я профессором никогда не буду, карьеры не составлю и жизни своей не изменю, пока все, для меня теперь несомненное и ясное, не перестанет быть ясным и несомненным.
– Я думаю так же, как и вы, – твердо ответила Вера. – Нечего мне бояться. Приезжайте скорее.
– Раньше августа я вряд ли могу. – У Веры навернулись слезы.
– Перестаньте, милая. Я приеду в августе, сейчас же повенчаемся самым скромным образом – и в путь. Место мне будет непременно, профессор обещал.
– Вы мне напишете?
– Конечно. И вы пишите обо всем. А пока…
– Здравствуй, Павел! – раздался за ними тонкий, немного пришепетывающий, мужской голос. – Мое почтенье, Вера Владимировна!
Вера и Шилаев оглянулись. Перед ними стоял Домбржицкий. Он был товарищем Шилаева еще по гимназии, в университете же пошел по юридическому факультету. Домбржицкий всегда как-то «лез» к Павлу Павловичу, и тот, не имея духу резко от него отвязаться, – терпел его, а в конце даже привык к нему. Домбржицкий был довольно высок, но весь какой-то кислый, отчего всегда вихлялся; каштановые волосы его лежали на лбу двумя недвижимыми, точно приклеенными фестонами, лицо красное, как у новорожденного младенца или у человека, просидевшего целую оперу в райке. Мутные глаза его были слабы и он носил дымчатые очки. Несмотря на все это – лицо Домбржицкого имело какую-то сладкую приятность, что он, очевидно, знал. Одет он был с иголочки – он служил помощником присяжного поверенного.
Взглянув сквозь очки ревнивым, беспокойным взором на Веру, – Домбржицкий принялся изъявлять свое сожаление по поводу отъезда Павла Павловича. К ним подошел другой товарищ Шилаева, Будкин. Это был угрюмый господин с некрасивым, старообразным, но замечательным лицом. Он кутался в поношенную коричневую крылатку; взгляд его был упрям и пронзителен. Шилаев уважал Будкина. Он знал, что Будкин – человек с убеждениями очень твердыми, даже «немножко слишком» твердыми, грозящими превратиться в idee fixe. Но в нем чувствовалась сила, – сила бревна, летящего с крыши. Но разве во многих есть и такая сила?
Пришла Киселева. Разговор вертелся на отъезде.
– Так ты в деревню? – глухо спросил Будкин. – Совсем?
– Нет, в августе вернусь. Дела кое-какие справлю – необходимые – и опять вот, из Петербурга, надеюсь, уже совсем.
Веруня покраснела. Ей и не хотелось, чтобы он сказал о их свадьбе, и хотелось. Ее смущал только Домбржицкий. Она знала, что Домбржицкий влюблен в нее. Сначала она и внимания не обращала на его признания, а в последнее время они стали ей просто противны. С отъездом Шилаева у нее пропадала вся уверенность, твердость голоса; она чувствовала себя опять одной, беспомощной, и всего боялась, и не верила, что было и будет счастье…
Ударил второй звонок. У Веруни в сердце стало холодно, голову сжало. Она глядела на Шилаева и, стараясь улыбаться, повторяла:
– Ну, что ж, ну, что ж!., пишите.
– До свидания, господа, – проговорил Шилаев, улыбаясь.
И вдруг, обернувшись к Вере, неожиданно прибавил:
– Будь здорова, дорогая, не скучай, жди меня… – Он обнял ее и при всех крепко поцеловал.
– Берегите мою невесту, господа, – сказал он, обводя всех взглядом. – И милости просим в августе к нам на свадьбу!
Вера, вся пылающая, уже не скрывала своих слез. Раздался третий звонок, Шилаев вскочил в вагон – и, стоя на площадке, раскланивался. Он еще успел крикнуть:
– Ты, Домбржицкий, не ревнуй Верочку ко мне. Делать нечего. Будь шафером у нас. До свидания, Веруня, пиши!
Поезд вышел из-под навеса и скрылся из виду, а Вера все стояла и, плача, махала мокрым платком.