– Здравствуйте.
Я встал и приблизился к ней. Она была в том же или в таком же платье, только пояс был не красный, а золотой.
– Отчего вы не приходили? – спросила она. – Ведь я вам сказала, что вы можете приходить. Впрочем, я знаю, почему вы не приходили.
– Почему?
– Все равно… Я знаю.
Может быть, солнце бросало на нее свои лучи особенно; может быть, это было мое воображение, но мне казалось, что сегодня одежда ее чуть-чуть отливала розовым, как цветы яблони.
Странное лицо было у Марты, я его не могу вспомнить; знаю только, что в ней во всей ничего не было темного или яркого. Волосы, завязанные сзади в простой узел, почти небрежный, серели и сливались с окружающим воздухом; лицо бледное, тонкое, продолговатое; глаза тоже бледные, но прозрачные, как чистая вода. Я не знаю, какого цвета были эти глаза. Я думаю, в полдень, когда небо очень синее, они темнели.
Так – я помню все черты, помню тоненькие, прямые полоски бровей, светло-розовые, сжатые губы, а все лицо ускользает от меня. И я почти рад этому. Чем неуловимее воспоминание, тем оно полнее.
– А я знаю, где сегодня спрячется солнце, – сказала Марта. – Вон там, за этим уступом. А вчера оно зашло левее, гораздо левее. Я каждый день знаю, куда садится солнце. Ведь это мои дни, мои! – произнесла она с торжеством. – Хотите знать, что будет в саду завтра? Хотите я вам скажу, в какую ночь распустятся яблони?
– Как вы знаете? – спросил я тихо.
– Я знаю и сад, и весну, и солнце, и цветы, потому что я их люблю…
И я поверил вдруг, что она точно все знает.
– Вы думаете, что чувствует вон та акация? – спросила она.
– Я думаю – радость…
– А какую?
– Как вы и я… Вот такую же… Радость от солнца.
– Да. Мы все вместе радуемся, все вместе…
– А я слышу иногда, – прибавила она, помолчав, – как вы играете. Отсюда хорошо, не резко. Я люблю…
Я вспомнил, как и мне в эти дни звук рояля казался резким.
– Только… – продолжала Марта, – вы не сердитесь, но часто вы играете такое составное, из многих разных нот, а всего-то нет. Знаете, надо удаляться от того, что люди придумали, а надо слушать здесь, – она провела рукой по воздуху, – и стараться согласно, чтоб все вместе шло к одному…
Она остановилась, видимо затрудняясь объяснить свою мысль, но, конечно, я ее понял.
– Я всегда так и думал, – сказал я. – Хорошо, что и вы тоже. Значит, это верно.
– А вы не умеете играть чего-нибудь простого, такого нескорого? Вот я один раз слышала песню. Ее и в концертах поют и играют, но не так. Знаете: «Ни слова, о друг мой, ни вздоха…» У меня нет голоса, я не могу петь, но я вам спою, чтобы вы знали мотив.
И она запела тихо, почти говоря. Я прислушался к мотиву и попросил повторить.
– И слова какие хорошие, – сказала она. – Только теперь для меня непонятные. Теперь мои дни, – повторила она опять. – А вот кончится весна…
Голос ее упал. Я вдруг вспомнил, что не видал ее улыбки.
– Вы никогда не смеетесь, Марта? – спросил я.
– Солнце заходит, – серьезно ответила она. – Утром я смеюсь.
Теперь, когда я сижу в своей петербургской квартире с темными окнами без занавесок, с черно-серым потолком, немного нависшим в середине, где торчит большой угрюмый крюк, – теперь мне кажется, что ничего этого не было и не могло быть. Или все это я видел во сне? Но то, что случилось потом, ужасное, гадкое, невозможное, из-за чего я умираю, то ведь не сон. И между тем одно зависело от другого.
Было ли все случайно? Или, напротив, нет и не может быть ничего случайного? Не знаю. Мне трудно думать об этом. Пусть решают другие.
В тот же вечер, после второго свидания с Мартой, я потушил свечи в своей комнате, отворил окно и сел играть. Я старался вспомнить мотив, который она мне дала. Это был тихий простой мотив из несложных нот. Я не прибавил к нему ни одного лишнего аккорда, ни одной гаммы. Я повторял все одно и то же, и опять сначала, и каждый раз, мне казалось, выходило иначе, лучше, больше напоминало весенний шум и желтые лучи вечерней зари.
Я сам не знаю, что было со мною. Но было что-то хорошее. Я подошел к окну и поглядел вниз, не думая. Потом отворил дверь, спустился по темной лестнице на двор и пошел в сад.
Там было светлее, чем в комнатах; стоял какой-то неясный, мерцающий полумрак. Молодой месяц закатился, светили только звезды.
В конце дорожки тускло белело платье Марты. Я так и знал, что она тут и слушала. Она должна была слушать…
– Хорошо, – сказала она шепотом, когда я был близко. – Не говорите громко. Я вас ждала, мне надо сказать вас два слова. Завтра в сад не ходите. А послезавтра, да, послезавтра приходите с закатом, надолго. В тот вечер яблони станут распускаться. Мы можем увидать первый цветок. Первые цветы… Хотите? Придете?
– Да, приду, – сказал я тоже шепотом.
Она кивнула головой, отделилась от изгороди и ушла. Я остался один.
Я встал поздно. Лениво прошел в столовую, лениво не допил своего кофе и, помня приказание, в сад не пошел, а вяло слонялся по комнатам. Приняться за что-нибудь не было силы.
Я хотел пойти к маме, сесть с нею рядом, помолчать; несмотря на туман, в котором я жил последние дни, я беспокоился, мне недоставало чего-то – я редко видел маму. Я ей не хотел ничего рассказывать – ведь она не любит сада, а это только о саде. Но мама была мне нужна, как я сам. Я теперь только понял, что она чувствовала не то, что я, и не так, как я. Но зачем она обманывала меня столько времени? Зачем все сделала, чтобы я не смог без нее жить?
Я сидел за обедом – вялый и бледный, ничего не ел. Вдруг я почувствовал чей-то взгляд на себе и обернулся. Мама смотрела на меня в упор потемневшими глазами, и столько в них было неожиданной злобы и ненависти, что я вздрогнул, и сердце у меня похолодело, хотя я еще ничего не успел подумать и сообразить.